Глава 52
Художники в кинотеатре Шевченко
13 марта, 1972 год, утро
Удивительная штука — время!
Только за один вчерашний день я пережил достаточно много событий, и к вечеру весь этот день реально показался мне ну очень-очень длинным!
Аж пока не заснул.
Причем, словно в черный омут.
И без снов.
Но подозреваю, что само время тут ни при чем. Это, как мне думается, особенность организма, специфика возраста.
Ведь не зря старики говорят: «Часы идут, дни бегут, годы — летят».
Чем старше становишься, тем быстрее идет время.
И я могу это подтвердить. С высоты моих пятидесяти, школу я закончил не очень давно, потом быстренько послужил в армии (хотя два года прошло все-таки), совсем недавно (казалось бы) я закончил Киевский политехнический, позавчера женился, вчера уже и дочка в институт поступила, а сегодня ей уже под тридцать!
А в молодом Мишкином организме все процессы идут гораздо быстрее. Может, отсюда и ощущение времени другое? Оно сейчас такое резиновое, безразмерное, тягучее…
Удивительная штука — человеческий организм!
Острое зрение и чуткий слух — это, естественно, от Михаила Карася.
Еще есть такое понятие как моторная память. Я не задумывался, а я знал, как будут работать мои руки и ноги, случись Болту или Гришке начать драку там, в кустах на набережной — это уже от меня. И в то же время, мне кажется, что, если я сяду за пианино, то мои пальцы сами собой что-то там сыграют, и, я услышу довольно сносную музыку и не очень этому удивлюсь — это от Мишки Карася.
Глаза, уши, да и вообще молодой организм — оно, конечно, хорошо. Но периодические и главное всегда неожиданные «вертолеты», да еще эта пронизывающая головная боль — вот моя нынешняя «головная боль» (прости меня, редактор, за преднамеренную тавтологию).
А еще проблема — катастрофически слабенькие мышцы. Если в прошлой жизни в этом возрасте я, невысокий крепенький мальчик, подтягивался на турнике до двадцати раз и отжимался от пола в упоре лежа до пятидесяти, то сегодня утром свой подбородок к перекладине я с трудом подтянул всего один раз! Специально попробовал. Там, в коридоре, старший Карась пристроил между двумя стенками в качестве турника кусок трубы.
Но если мышцы можно натренировать, а легкие разработать и избавиться от одышки, то как бороться с болями в голове... и за грудиной? Именно с одышки, а потом и с болей в груди у меня когда-то и начинался инфаркт — это я отчетливо помню.
Почти абсолютная память, способность видеть и запоминать сразу и много — это у меня однозначно из прошлой жизни.
И я даже вспомнил — откуда!
Ходил я как-то по молодости в областную библиотеку на курсы скорочтения, и там нас как раз и учили: накрывать одним взглядом большие объемы текста, смотреть не в начало и конец страницы, а в ее середину.
Еще был особый специальный аппарат.
Впрочем, какой там «особый специальный»? — обыкновенный диапроектор. И лектор, помню, щелкал его рычагом так быстро, словно это был денежный станок — слова и фразы мелькали на экране чуть не с пулеметной скоростью.
Кстати, именно после этих курсов и мои водительские умения значительно выросли. Я стал видеть такие вещи, которых раньше просто не замечал — ноги пешеходов в дорожном просвете под грузовиком, тень от автомобиля на асфальте, которого не видно из-за впереди идущей фуры или автобуса. Я научился прогнозировать дорожную обстановку не только на том перекрестке, к которому подъезжаю, но и на следующем, ...и на следующем, и дальше — до горизонта, сколько хватало глаз. А короткий взгляд на приборную доску или в зеркало заднего вида — так это вообще на уровне рефлекса.
Много чему научили меня те курсы.
Характеры?
Тоже интересный предмет для обмышления.
В прошлой жизни я — Весы, это точно! Я не помню своего имени и даты своего рождения, но моя супруга иногда выговаривала мне:
— Ты и вашим, и нашим, чтоб и волки, и овцы! Одно слово — Весы!
Я не особенно верю во всяческие там гороскопы, но действительно не люблю невыясненных отношений и непонятных ситуаций, мне всегда хотелось, чтобы все жили в мире и согласии. Также я не люблю перекрученных шлангов и запутанных проводов.
Кроме того, в автомобиле я буквально чувствую напряжения в подшипниках, агрегатах и прочих «узлах трения». Или это мне так кажется? Это я себе так придумываю, что (якобы) я всё это в механизмах чувствую? Но механиком, в свое время, я действительно был очень хорошим — это факт. И это я хорошо помню.
К слову, а кто там по гороскопу Карась? Зима — это, кажется, козероги: практичные, серьезные, упорные. И... упёртые — услужливо подносит мне на блюдечке моя отрывочная и обрывочная память. Довести до конца, доказать свою правоту и своё превосходство любой ценой!
Удивительная также штука — память.
И — непонятная.
После инфаркта, это я хорошо помню, проявились вдруг в организме все болячки, о которых я только подозревал. Например, я мог прийти на кухню, открыть холодильник и замереть с вопросом в глазах: а чего я сюда пришел? Нужно было захлопнуть дверцу холодильника, вернуться к своему рабочему столу или к телевизору, сесть в ту же самую позу, в которой только что сидел, и тут — оба-на, вспомнил. Ну конечно, пришло время пить таблетки!
И снова идешь к холодильнику.
Склероз? Нет.
Вспомнил — это называется не склероз, а болезнь Альцгеймера!
Или Паркинсона?
Впрочем, нет, Паркинсон — это когда руки трясутся.
Еще не зря говорят, что старики, словно дети малые. Помню, после того же инфаркта, меня вдруг начали раздражать самые обыденные мелочи, и причем порой — до неуправляемого бешенства! Я мог такого трехэтажного завернуть без оглядки на то, что рядом незнакомые мне люди (или наоборот, самые близкие) из-за банальной пуговицы, которая (сука!) в петельку не лезет...
Спасибо, супруга понимающая.
Впрочем, ее-то хоть как зовут, всевышний, а?
Даже лица вспомнить не могу...
У юноши Михаила Карася всего этого нет. Ну, или пока нет — ни Альцгеймера, ни Паркинсона, ни склероза, ни ревматизма с ишемией...
Еще от Мишкиного характера мне досталась способность так красноречиво и образно изъясняться. Какую лекцию я про маникюр закатил, а?
А я ведь, похоже, еще и рисую?
Никогда не умел…
Я стоял перед кинотеатром и смотрел на Крамарова с дискетой Verbatim в руке.
Издали, сомнений нет, — не нарисованная масляной краской картина, а прямо настоящие фотообои высокого разрешения! Настолько все четко! Но когда подходишь вплотную к полотну, а я снова специально подошел вплотную, то видишь, что это — кисточка.
Но как четко прорисована каждая деталь!
Контролерша подозрительно оглядела меня с головы до ног — не пытаюсь ли я таким вот образом бесплатно попасть в кинотеатр?
— Администратор? Зачем тебе администратор?
— Хочу к вам на работу по совместительству, на полставки. Я так уже подрабатывал, — вру я и вполне правдоподобно. — Художник я, рисую плакаты, вывески, объявления...
Контролерша — дородная женщина лет пятидесяти, с меня ростом, с очками на носу, властно отодвинула меня в сторону от двери. А я и не пытался, и даже сделал полшага назад.
Женщина выставила было в мою сторону локоть и обернулась внутрь темного фойе в поисках поддержки, но никого взглядом не нашла. Не увидела она и во мне никакой хитрости или наглости и опустила свой агрессивный заградительный локоть. И тут вдруг услышала за спиной чей-то голос, оглянулась и кому-то в сумраке замахала рукой.
— Коля! Николай Иванович! Иди-к сюда!
Вышел на свет круглый от своих широких размеров, лохматый и плохо побритый, почти бородатый дядька. Именно так — дядька. Невысокий, лет тридцати. Лохматая шевелюра неопределенного серо-рыже-черного цвета, полный и, повторяю, круглый человек — люди такого телосложения брюки обычно застегивают где-то глубоко под животом в паху. При этом он был в грязно-синей клетчатой рубашке, которая делала его еще более грузным и округлым.
— Вот, художником пришел наниматься, — кивнула на меня дородная с очками на носу.
— Художником? Ну, пошли, ежели художником...
Дядька развернулся и, тяжело переваливаясь, зашагал в сумрак. Я — следом.
Со свету глаза не сразу привыкли, но такую широкую, качающуюся из стороны в сторону, огромную спину потерять было трудно. Пока мы поднялись на третий этаж, а пролеты — ой-го-го, кинотеатр ведь, мои глаза постепенно привыкли. Да и спина на ступенях стала покачиваться все медленнее, а ноги моего провожатого одолевали эти ступеньки все неспешнее и неспешнее.
— Ща, — наконец, обернулся на меня мой провожатый и обоими локтями лег на перила.
Дышал он глубоко и шумно, и его перегар слышала, наверное, даже тетенька на первом этаже у входных дверей.
Нет, он не администратор.
В конце концов, с остановками и отдыхом, с шумным дыханием и локтями на перилах, мы поднялись куда-то выше самого верхнего, третьего этажа и долго шли по полутемному гулкому коридору. Вдоль стен стояли поломанные стулья, старые скамьи с откинутыми покосившимися сидушками, какие-то облезлые рекламы в рамах, запахло ацетоном, красками и послышался приглушенный голос.
Круглый дяденька распахнул дверь и в коридор, вместе с солнечным холодным светом, ворвались убежденные и возбужденные слова:
— А дальше, ты представляешь, пошли такие интересные трансцендентные штучки... и сюжет завернулся в такую тугую веревку, что герой проснулся! Словом, этому индивидууму приснился сон внутри другого сна! Понимаешь, да?
Второй голос в ответ что-то пробубнил, но что именно, я не расслышал.
Первый продолжал:
— А когда этот индивидуум проснулся, то оказалось, что все это — правда! Представляешь? Ну, ты понимаешь, всякие такие суггестивные штучки и писательские приемчики... Словом, не сценарий, а полный андеграунд!
Мы вошли.
Тот, который закончил свою речь «полным андеграундом», сидел к нам лицом и тут же поднял глаза — без паузы спросил:
— Принес?
— Принес, — сипло прозвучало откуда-то из его глубин, и огромная в клеточку рубашка зашлась в гулком хриплом непрекращающемся кашле.
— Давай!
— Да погоди ты, — прокашлялось между слов. — Дай отдышаться.
Где-то я уже такое видел; они, наверное, во всем мире одинаковые — и мастерские, и их художники.
Довольно большая высокая и светлая комната, прислоненные к стенам рамы с холстами и рамы без холстов, кругом куски фанеры разных размеров с намазанными на них разноцветьями. На столах, стульях, табуретках и скамеечках — то тут, то там валяются наполовину или полностью выдавленные тюбики из-под краски; пахло ацетоном, растворителем. А еще бутыли и бутылки с жидкостями, стеклянные и жестяные банки, наполненные чем-то темным, я догадался — олифа, — и много пустых разноцветных бутылок из-под вина. И этим добром (пустыми бутылками из-под вина) был заставлен целый угол у дальнего окна.
— Ты вначале давай, если принес, а кашлять можешь потом, и хоть до вечера.
— Да ну вас, я больше не пойду.
— Играть надо уметь...
Который рассказывал про «трансцендентные и суггестивные штучки», был высоким (когда встал), худощавым мужчиной, лет под сорок, в такой же, как и мой провожатый, синей клетчатой рубашке и такой же грязной от различных красок.
— Давай уже, что ли, — повторил он нетерпеливо.
Мой провожатый, все еще тяжело отдуваясь, вынул из карманов брюк две бутылки вина — где они у него там под животом только помещались?
— На уже, и отстань, не пойду я больше.
— Не проигрывай, — снова повторил худощавый и, держа за горлышки, покачал бутылками перед лицом своего собеседника, сидевшего ко мне спиной.
Этот был еще более худым и к тому же сильно сутулым, его голова буквально провисала между острыми плечами. Он на нас даже не обратил внимания и не обернулся. Да и на качавшиеся перед его глазами винными бутылками, похоже, ему также было наплевать. Прямо настоящий гриф-стервятник в трансе.
— А это кто? — спросил высокий бородатого дядьку.
— Этот вместо Генки будет.
— Понятно. Как зовут?
— Михаил.
— Присаживайтесь, Михаил, знакомиться будем.
В короткой паузе между двумя кашлями вдруг грозно прозвучало на всю комнату:
— Ща! Знакомиться он будет. Ты мне это прекрати тут.
— Николай Иванович! — обидчиво протянул высокий, — я ведь сказал, что будем знакомиться. Я ж не сказал молодому человеку, что он будет с нами пить вино. Я-то вижу, что передо мною мальчик, а не муж. А выпью я сам. Тебе ведь не наливать? А, Николай Иванович, верно?
— Ща! — снова гаркнуло в мастерской. — Сам он выпьет!
— Шутю я, шутю я так, Коля! Конечно, и тебе нальем. Где наши стаканчики?
Худощавый сел на стул, одну бутылку опустил куда-то позади под себя, в руке появился перочинный ножик, с бутылки слетела белая жестяная пробка.
«Стол» был сервирован прямо на грязном в красках стуле, а всей сервировки — общепитовская тарелка «для второго» с кусочками хлеба и нарезанным сырком «Дружба» — всесоюзная закуска за четырнадцать копеек.
— Присаживайтесь, молодой человек… — оглянулся худощавый и повел своей рукой вокруг себя так, словно давая мне широчайший выбор присесть туда, куда я сам посчитаю нужным, — …присаживайтесь куда-нибудь!
Из всех стульев чистого (без краски) не было ни одного, и я к столу развернул ближайший.
— Меня зовут Виктор Викторович, — продолжал худой, — моего коллегу напротив — Венедиктом, с Николаем Ивановичем, я понимаю, вы уже познакомились. А на это не обращайте внимания. Вы не подумайте, что мы тут какие-то алкоголики собрались. У нас — праздник, мы обмываем гонорар Николая Ивановича.
— Мы не обмываем мой гонорар, — пробурчал огромный Николай Иванович, — мы его, похоже, уже заканчиваем.
— Да ладно тебе, Коля, — махнул своей длинной рукой Виктор Викторович и обернулся ко мне: — Рисуете?
В своей прошлой жизни я бы, наверное, какое-то время поиграл в роль начинающего художника, поучаствовал бы в беседе с обходительным и общительным Виктором Викторовичем, с неадекватным Венедиктом и необъятным Николаем Ивановичем, и только потом ненавязчиво и исподволь начал бы свои осторожные расспросы.
Но не сейчас.
Сегодня — коротко и по существу:
— Я пришел спросить вас насчет картины из «Джентльменов», которая висит на фасаде, — спросил я прямо в лоб и осторожно опустился на стул, предварительно убедившись, что не сажусь в какую-нибудь разноцветную кляксу.
— А, вот в чем дело, — кивнул Виктор Викторович.
— Ага-а-а! — это вдруг победоносно и неожиданно протянул молчавший до сих пор Венедикт.
Висевшая до этого момента безвольная голова начала медленно подниматься между острыми плечами.
— Я говорил! Я предупреждал! Я верил!
Виктор Викторович молча лил из бутылки в стакан красное вино.
Николай Иванович опустил свое тяжелое круглое тело на соседний стул и тот жалобно и уныло заскрипел.
Из бороды Николая Ивановича гулко прозвучало:
— Да, есть у нас такой молодой художник Максим, и это он так развлекается.
Подумал и добавил:
— Называется, в Питер съездил.
— Вот-вот, — кивнул Виктор Викторович, наполняя второй стакан, — наш Максимка, он сегодня отдыхает, любит автостопом путешествовать и минувшей зимой привез из Северной столицы новое слово в художественном искусстве. Называется — суперреализм!
— Гипер...— пророкотало из Николая Ивановича
— Гипер... — тут же следом прохрипел Венедикт, наконец, полностью подняв свою голову. — Гипперреализм называется.
Горбоносый профиль, огромный кадык, глаза навыкате — и все это на длинной тощей шее. Венедикт реально был похож на какого-то сказочного грифона или как там называются грифы-стервятники из Южной Африки, или где они там водятся.
— Гипперреализм, — еще раз, словно затвор, передернулся на его тонкой шее огромный кадык.
— Да-да, верно, — поправился Виктор Викторович, заканчивая наполнять второй стакан. — Именно так: гипперреализм. Это когда прорисовывается каждая деталька…
Венедикт опустил свой острый длинный нос над стаканами с вином.
— А я? — ответный механизм в автомате Калашникова снова передернулся на шее Венедикта. — А мне?
— Ты? А где ж твой стакан? — Виктор Викторович развел руки над столом-стулом, и в бутылке, в самой нижней ее трети, колыхнулись остатки красного вина.
Венедикт согнул свой позвоночник в вопросительный знак, и голова с шеей снова нависли над сервировкой:
— И где же мой стакан? — переспросил он.
— Ага, вот он, — Виктор Викторович выудил откуда-то еще один пустой замызганный до непрозрачности стакан и поставил на стул. — Да, так это и называется — гипперреализм! Тоже мне художество — фотографию перерисовать.
— Публике нравится, — пробасил Николай Иванович, переваливаясь на стуле, отчего тот снова жалостливо и протяжно заскрипел.
Виктор Викторович аж подпрыгнул на месте:
— Коля! Что именно нравится? Фотография нравится? Фотография размером три на четыре метра?
— А ты сам возьми и сумей, — огромный кадык вызывающе дернулся на длинной шее Венедикта.
— Веня! И ты туда же?..
— А он прав, — безапелляционно пророкотал Николай Иванович, — ты сам попробуй.
— Ладо, — коротко махнул своей длинной рукой Виктор Викторович. — Пусть нас посторонний человек рассудит.
Он поставил опустевшую бутылку куда-то позади себя внизу на пол и повернулся ко мне.
— Михаил, посудите сами. Этот Максим, этот, с позволения сказать, художник, берет картинку из цветного журнала, тех же, например, «Джентльменов» из «Советского экрана», наносит на нее сетку карандашиком через каждый сантиметр, а потом точно также расчерчивает, карандашиком!... — и Виктор Викторович угрожающе поднял указательный палец кверху, — и карандашиком на холсте наносит такую же сетку, но покрупнее, через каждые десять сантиметров. А потом перерисовывает по очереди каждый квадратик в масштабе один к десяти. Это он что, художник? Как, по-вашему?
Я промолчал, а Николай Иванович и Венедикт одновременно и молча взяли по стакану вина и, не чокаясь, выпили каждый свое вино и также синхронно потянулись за плавленым сырком на тарелке.
Каждый взял по кусочку.
— Он что, художник? — продолжал возмущаться Виктор Викторович. — Да идите вы все!
Он также взял свой стакан с вином и выпил залпом, словно стакан воды, также ни с кем не чокнувшись. И только потом скривился и потянул свою длинную руку к тарелке с нарезанными сырками.
— Я в этом не разбираюсь, — ответил я. — Меня даже не это интересует.
Виктор Викторович вопросительно обернулся к Николаю Ивановичу:
— Коля, ты ж говорил, он будет вместо Гены.
— Ну, говорил, и что?
Венедикт, словно башенный кран над строительной площадкой, повернул всю свою конструкцию «голова-шея-кадык» в мою сторону:
— Миша, так вы художник или вы не художник?
— Да какой он художник, — воскликнул Виктор Викторович, разочарованный тем, что я оказался ему не союзник. — Такой же маляр, как и ты, небось, такой же чертежник, как ваш Максим.
— Миша, вы художник или вы не художник? — снова переспросил Венедикт.
Я не обратил на него внимания, продолжая общаться с самым трезвым здесь (пока) с Виктором Викторовичем:
— Меня интересует даже не сама картина, а то, что Крамаров держит в руке.
В комнате наступила тишина.
— Что я говорил, а? — негромко пробасил Николай Иванович и перевел взгляд с Виктора Викторовича на Венедикта и обратно на Виктора Викторовича.
После этого огромный Николай Иванович, кряхтя и неторопливо, поднялся с места (стул в этот раз лишь коротко, но благодарно пискнул) и зашагал в дальний конец комнаты, туда, где грудились ряды пустых винных бутылок.
— Миша, идите сюда, — позвал он, перебирая прислоненные к стене рамы в самом углу.
Я не сдвинулся с места, продолжал сидеть.
— Ага, вот она, нашел, — сказал Николай Иванович и начал что-то вытаскивать на божий свет из колоды старых рам и холстов. — А как вам вот это?
Он тащил картину из вороха других, та цеплялась и не хотела вылезать из «карточной колоды» таких же старых некрашеных рам, но, в конце концов, Николай Иванович справился, вынул ее и развернулся к нам — вертикальная, чуть более метра в высоту.
Я обомлел — Жан-Поль Бельмондо улыбался нам своей знаменитой широкой белозубой улыбкой и в левой руке держал…
...кубик Рубика!
Правда, в этот раз Бельмондо был не «в высоком разрешении», как на фотообоях, а цветные квадратики на кубике были нарисованы нарочито криво, грубо и аляповато, откровенно видна работа кисточкой и красками. Но сомнений не было — это был кубик того самого чеха Рубика, который, наверное, еще даже не родился.
Николай Иванович потащил картину к нам, она за что-то там цеплялась, звенели бутылки, Николай Иванович чертыхался, но медленно и целенаправленно продвигался в нашу сторону.
Венедикт на все это смотрел безучастно, а Виктор Викторович и вовсе, обиженный, занимался своим делом, он коротким перочинным школьным ножичком старательно разрезал на тарелке очередной плавленый сырок. Кусочки прилипали к лезвию, и Виктор Викторович, отрезав очередную пластинку, аккуратно отдирал ее от полотна лезвия и выкладывал веером на тарелку с синими вензелями и надписью «Общепит».
Сзади я услышал приближающиеся по коридору шаги, дверь распахнулась, мы с Венедиктом одновременно обернулись. Поднял свою голову и Виктор Викторович.
В проходе стоял высокий мужчина лет пятидесяти в строгом сером костюме и с неприлично длинными для своих лет волосами, светлыми и почти до плеч.
— Что тут происходит? Опять?
От дальней стены прозвучал голос Николая Ивановича:
— Вот еще один!
— Кто еще один? — переспросил мужчина в сером костюме.
— Да вот же, молодой человек, — одной рукой Николай Иванович удерживал на груди картину с Бельмондо, второй указывал на меня. — Он спрашивал про Крамарова...
Серый костюм перевел свой взгляд на меня — неподвижный, ничего не выражающий.
Голова Венедикта, покачиваясь, словно на веревочках, повернулась ко мне:
— Так вы тоже из другой жизни? — равнодушно спросил он, и его глаза при этом сложились «в кучку», голова медленно и неукротимо клонилась вниз, но он изо всех своих пьяных сил старался «ровно держать свой взгляд». Однако у него не получалось. Он засыпал практически на ходу.
Стоя посреди комнаты и прижимая к себе криво улыбающегося Бельмондо с кубиком Рубика, Николай Иванович проговорил:
— Нет-нет, Георгий Павлович, мы не пьем. Мы отмечаем. Ну, вы же знаете... Гонорар.
— Пойдемте со мной, — сказал мне серый костюм, развернулся на каблуке и исчез в темном гулком коридоре — лишь качнулись на затылке длинные светлые волосы, прикрывавшие воротник серого пиджака.

